ЧИТАТЬ КНИГУ ОНЛАЙН Том 3 Эфирный тракт

ЧИТАТЬ КНИГУ ОНЛАЙН: Том 3. Эфирный тракт

Необходима регистрация

«Сколь разумны чудеса натуры, дорогой брат мой Бертран! Сколь обильна сокровенность пространств, то непостижимо даже самому благородному сердцу! Зришь ли ты, хотя бы умозрительно, местожительство своего брата в глубине азийского континента? Ведомо мне, того ты не умопостигаешь. Ведомо мне, что твои взоры очарованы многошумной Еуропой и многолюдством родного моего Ньюкестля, где мореплавателей всегда изрядно и есть чем утешиться образованному взору.

Тем усерднее средоточится скорбь во мне по родине, тем явственней свербит во мне тоска пустынножительства.

Россы мягки нравом, послушны и терпеливы в долгих и тяжких трудах, но дики и мрачны в невежестве своем. Уста мои срослись от безмолвия просвещенной речи. Токмо условные сигналы десятским я подаю на сооружениях своих, а они команду рабочим громко говорят.

Натура в сих местах обильна: корабельные леса все реки в уют одели, да и равнины почитай ими сплошь укрыты. Алчный зверь наравне с человеком себе жизнь промышляет, и сельские россы великое беспокойство от них держат.

Однако зерна и говядины здесь вдосталь, и обильное питание утучнение мне учинило, несмотря на мою душевную скорбь об Ньюкестле.

Это письмо не столько подробно, как предыдущее. Купцы, отправляющиеся в Азов, Кафу и Константинополь, уже починили свои корабли и готовятся к отлучке. Я с ними и посылаю эту графическую посылку, дабы она скорее достала Ньюкестля. А негоцианты спешат, ибо Танаид[1] может усохнуть и тогда не поднимет грузные корабли. А просьба моя невелика, и тебя с такого дела станет.

Царь Петер весьма могучий человек, хотя и разбродный и шумный понапрасну. Его разумение подобно его стране: потаенно обильностью, но дико лесной и зверной очевидностью.

Однако к иноземным корабельщикам он целокупно благосклонен и яростен на щедрость им.

На устье реки Воронеж построен мной двухкамерный шлюз с перемычкой, что дало помогу починкам кораблей на суше, не причиняя им большой ломки. Устроил я также большую перемычку и шлюз с воротами, придав ему размеры, достаточные для пропуска воды. Потом устроил другой шлюз с двумя большими воротами, через которые могли бы проходить большие корабли так, что их можно бы запирать во всякое время в пространстве, огражденном перемычкою, и спускать с него воду, когда корабли войдут в него.

И в той работе прошло шестнадцать месяцев. А с тем пришла другая работа. Царь Петер остался доволен трудами моими и приказал строить другой шлюз выше, дабы сделать реку Воронеж судоходного до самого города для кораблей в восемьдесят пушек. И эту тягость я снес в десять месяцев, и ничего с сооружениями моими не станется, пока свет стоит. Хотя и слаб грунт в месте шлюза и били могучие ключи. Немецкие помпы стали слабосильны от ключей, и шесть недель стояла работа от обильности тех ключей. Тогда мы изготовили машину, коя двенадцать бочек воды в минуту истребляла и работала без утиха восемь месяцев, и тогда мы посуху в глубь котлована пошли.

После столь понудных трудов Петер поцеловал меня и вручил тысячу рублей серебром, что немаловажные деньги. Еще сказал мне царь, что и Леонардо да Винчи, изобретатель шлюзов, не устроил бы лучше.

А сурьезность моей мысли в том, что я хочу тебя, любимый мой Бертран, позвать в Россию. Здесь весьма к инженерам щедры, а Петер большой затейщик на инженерные дела. Самолично я услышал от него, что есть нужда в устройстве канала меж Доном и Окою, могучими туземными реками.

Царь желает создать сплошной водный тракт меж Балтикой и Черным и Каспийским морем, дабы превозмочь обширные пространства континента в Индию, в Средиземные царства и в Европу. Сие зело задумано царем. А догадку к тому подает торговля и купецкое сословие, кое все почитай промышляет в Москве и смежных городах; да и богатства страны расположение имеют в глубине континента, откель нету выхода, кроме как сплотить каналами великие реки и плавать по ним сплошь от персов до Санкт-Петербурга и от Афин до Москвы, а также под Урал, на Ладогу, в Калмыцкие степи и далее.

Но туго царю Петеру надобны инженера для столького дела. Ведь канал меж Доном и Окой немалое дело, и тут потребно усердие большое и пущее знание.

Вот я и обещал Петеру-царю, что позову из Ньюкестля брата Бертрана, а сам устал, да и невесту я люблю и соскучился. Четыре года в дикарях живу, и сердце ссохлось, и разум тухнет.

Напиши против сего писания твое решение по такому случаю, а я даю тебе совет, чтоб ехать. Трудно тебе будет, но через пять лет поедешь в Ньюкестль в избытке и кончишь жизнь на родине в покое и достатке. Для сего не скорбно потрудиться.

Передай мою любовь и тоску невесте моей Анне, а через малую длительность я вернусь. Скажи ей, что я уже питаюсь только кровоточием своего сердца по ней, и пускай она дождется меня. А затем прощай меня и глянь ласково на милое море, на веселый Ньюкестль и на всю родимую Англию.

Твой брат и друг, инженер

1708 лета осьмого аугуста».

Весною 1709 года в первую навигацию в Санкт-Петербург прибыл Бертран Перри.

Путешествие из Ньюкестля он совершил на старом судне «Мери», много раз видавшем и австралийские и южноафриканские порты.

Капитан Сутерлэнд пожал Перри руку и пожелал доброго пути в страшную страну и скорого возвращения к родному очагу. Бертран его поблагодарил и ступил на землю — в чуждый город, в обширную страну, где его ожидала трудная работа, одиночество и, быть может, ранняя гибель.

Бертрану шел тридцать четвертый год, но угрюмое, скорбное лицо и седые виски делали его сорокапятилетним.

В порту Бертрана встретил посол русского государя и резидент[2] английского короля.

Сказав друг другу скучные слова, они расстались: государев посланец пошел домой есть гречневую кашу, английский резидент к себе в бюро, а Бертран — в отведенный ему покой близ морского цейхгауза.

В покоях было чисто, пусто, укромно, но тоскливо от тишины и уютности. В венецианское окно бился пустынный морской ветер, и прохлада от окна еще пуще говорила Бертрану об одиночестве.

На прочном и низком столе лежал пакет за печатями.

Бертран вскрыл его и прочитал:

«По повелению государя и самодержца всероссийского, Наук-Коллегия любезно просит аглицкого морского инженера Бертрана-Рамсея Перри пожаловать в Наук-Коллегию — в водно-канальное установление, что по Обводному прошпекту помещение особое имеет.

Государь имеет самоличное наблюдение за движением прожекта по коммутации рек Дона с Окою — через Иван-озеро, реку Шать и реку Упу, — посему надлежит в прожектерском труде поспешать.

А с тем и вам следовает быть в Наук-Коллегий наспех, однако допустив себе отдых после морского перехода, сколь с чувствами и всей телесной физикой мирно станется.

Источник

Емельян Иванович Пугачёв

Отряд бросился на бронепоезд, зачумленный последним страхом,
превратившимся в безысходное геройство. Но железнодорожников начал резать
пулемет, заработавший с молчка. И каждый лег на рельсы, на путевой
балласт или на ржавый болт, некогда оторвавшийся с поезда на ходу. Ни у
кого не успела замереть кровь, разогнанная напряженным сердцем, и тело
долго тлело теплотой после смерти. Жизнь была не умерщвлена, а оторвана,
как сброс с горы.
У Афонина три пули защемились сердцем, но он лежал живым и
сознающим. Он видел синий воздух и тонкий поток пуль в нем. За каждой
пулей он мог следить отдельно — с такой остротой и бдительностью он
подразумевал совершающееся.
"Ведь я умираю — мои все умерли давно!"- подумал Афонин и пожелал
отрезать себе голову от разрушенного пулями сердца — для дальнейшего
сознания.
Мир тихо, как синий корабль, отходил от глаз Афонина: отнялось небо,
исчез бронепоезд, потух светлый воздух, остался только рельс у головы.
Сознание все больше средоточилось в точке, но точка сияла спрессованной
ясностью. Чем больше сжималось сознание, тем ослепительней оно проницало
в последние мгновенные явления. Наконец, сознание начало видеть только
свои тающие края, подбираясь все более к узкому месту, и обратилось в
свою противоположность.
В побелевших открытых глазах Афонина ходили тени текущего грязного
воздуха — глаза, как куски прозрачной горной породы, отражали осиротевший
одним человеком мир.
Рядом с Афониным успокоился Кваков, взмокнув кровью, как
заржавленный.

На это место с бронепоезда сошел белый офицер, Леонид Маевский. Он
был молод и умен, до войны писал стихи и изучал историю религии.
Он остановился у тела Афонина. Тот лежал огромным, грязным и сильным
человеком.
Маевскому надоела война, он не верил в человеческое общество и его
тянуло к библиотекам.
"Неужели они правы?- спросил он себя и мертвых.- Нет, никто не прав:
человечеству осталось одно одиночество. Века мы мучаем друг друга,-
значит, надо разойтись и кончить историю".
До конца своего последнего дня Маевский не понял, что гораздо легче
кончить себя, чем историю.
Поздно вечером бронепоезд матросов вскочил на полустанок и начал
громить белых в упор. Беспамятная, неистовая сила матросов почти вся
полегла трупами — поперек мертвого отряда железнодорожников, но из белых
совсем никто не ушел. Маевский застрелился в поезде, и отчаяние его было
так велико, что он умер раньше своего выстрела. Его последняя неверующая
скорбь равнялась равнодушию пришедшего потом матроса, обменявшего свою
обмундировку на его.
Ночью два поезда стояли рядом, наполненные спящими и мертвыми
людьми. Усталость живых была больше чувства опасности — и ни один часовой
не стоял на затихшем полустанке.

Произведения

    Патока весны— верлибр, 22.04.2007 15:43Кленовый сок— верлибр, 29.03.2007 18:33Живое существо— верлибр, 29.03.2007 18:30У Камня— верлибр, 20.02.2007 11:08Письмо от матери— верлибр, 19.02.2007 20:09Порежу вас, падлы!— верлибр, 19.02.2007 19:46Молитва— верлибр, 19.02.2007 19:34Праздник настал— верлибр, 19.02.2007 19:24Червивое яблоко— верлибр, 19.02.2007 19:18Убийство— верлибр, 19.02.2007 19:04Бишкунак— верлибр, 19.02.2007 18:56
    Вокруг да около— авторская песня, 10.03.2007 00:02Я — собака бездомная— драмы в стихах, 07.04.2007 20:27За холодным стеклом— гражданская лирика, 10.03.2007 00:31Волк— стихи для детей, 09.03.2007 23:54Песня клёна— без рубрики, 10.03.2007 00:35Моя лошадушка— гражданская лирика, 21.01.2006 18:29Как на Яике реке— гражданская лирика, 04.12.2005 00:09Каторжная беглецкая— гражданская лирика, 03.12.2005 12:46Застольная степная— гражданская лирика, 03.12.2005 12:46

Читатели

Читатель Произведение Дата Время Источник
неизвестный читатель 11 Волк 03.05.2021 06:48 не определен
неизвестный читатель 10 Убийство 01.05.2021 16:58 не определен
неизвестный читатель 9 Моя лошадушка 01.05.2021 14:55 не определен
неизвестный читатель 8 Песня клёна 30.04.2021 19:45 не определен
неизвестный читатель 7 Моя лошадушка 30.04.2021 06:24 не определен
неизвестный читатель 6 Вокруг да около 27.04.2021 01:25 не определен
неизвестный читатель 5 Живое существо 25.04.2021 09:34 не определен
неизвестный читатель 4 Живое существо 23.04.2021 21:09 не определен
неизвестный читатель 3 За холодным стеклом 20.04.2021 14:00 не определен
неизвестный читатель 2 Червивое яблоко 20.04.2021 03:16 не определен
неизвестный читатель 1 Песня клёна 20.04.2021 00:11 не определен

Рецензии

А зачем вы белые стихи называете верлибрами?

Здравствуйте, дорогой Емельян Иванович! Давно не навещала Вас. Простите! Времени нет абсолютно. 🙁 И ни малейшего просвета впереди.
Но творчество Ваше по-прежнему ценю очень высоко. Здоровья Вам! и удачи.

"Схорониться мне надо" — чудится :-). И в чтеньи было удивленье 🙂

И это — весело. И мухи развесёлые такие, мне кажется. :-)))

Охххх. фигительно :-))) Фердипердозно я б сказал. О цэ гарно! Зажигательно! "Лапцуй их в дрын мурец"! Как бы там ни было — а было — ин-те-рес-но :-)))))))))))))

Саша, здорово написано! Какие образы, как все живо и трепетно!
Особенно эти строки:

Сочится через раны, нарастая
коростой на поверхности коры,
Кленовый сахар.

И вот еще:
Из томных недр матушки земли
Размякшей от растаявшего снега,
В подмышечную высь поднялась свежесть.

и.
Я – старый клён, несущий радость детям…

Да что выдергивать, все нравится!
Вы меня просто поразили!)))

Доброго Вам здоровья, Емельян Иванович! 🙂

Здравствуй, серенький волчок,
Поцарапанный бочок!
А давай с тобой споем?
Веселее петь вдвоем.
🙂

Источник



Сокровенный человек (13 стр.)

Пухов подождал, пока кончил Афонин разговаривать со слесарями, и тогда разъяснил ему, что пора подумать, пора что-нибудь умственно схитрить, раз прямой силой белых не прогнать.

Еще:  Как обозначается Подталкивающий локомотив

— Видишь, какой уклон из города на полустанок?

— Ну, вижу! — сказал Афонин.

— Ага, — вижу! Давно бы тебе надо его увидеть! — осерчал Пухов. — А где Зворычный?

— Тут. На что он тебе?

В городе загудел ураганный артиллерийский огонь, и послышался сплошной долгий крик большой массы людей.

— Что это? — обернулся туда Афонин. — Белые, что ль, ворвались? Должно, наших гонят.

Пухов прислушался. Голоса смолкли, а снаряды по-прежнему бурлили воздух над городом и, падая, крушили тяжелое, колкое вещество зданий.

Через пять минут Пухов и Зворычный ушли в город — на вокзал.

— А есть там груженый балласт? — спрашивал Зворычный.

— Есть — у литейного цеха десять платформ стоит! — говорил Пухов.

— Но ведь паровозов нет, — куда ж мы идем? — опять сомневался Зворычный.

— Да мы на руках их выкатим, голова! Потом заправим на главный путь, раскатим — и бросим. А за пять верст они сами разбегутся так, что от белого броневика одни шматки останутся!

— А рабочие где, — вдвоем на руках не выкатим!

— А мы матросов с нашего бронепоезда попросим. Мы по одному вагону будем выкатывать, а потом сцепим и бросим под уклон всем составом.

— Едва ли с броневика матросов дадут, — никак не соглашался Зворычный. — Броневик на два фронта бьет: и по кавалерии, и за мост…

— Дадут, там ходкие ребята! — уверял Пухов.

Афонин жалел, что согласился с Пуховым. Он думал, что Пухов просто сбежал из отряда и выдумал про балласт — никаких платформ с песком Афонин в мастерских не видал.

К обеду бой утих. Броневик белых изредка постреливал по речной долине, ища красных. Наш бронепоезд совсем молчал.

«Там матросня, — думал Афонин, — наморочит им голову этот Пухов».

Однако он не отрывался глазами от линии и сказал мастеровым о замысле Пухова.

— Ну как, десять груженых платформ сшибут белый броневик или нет? — спрашивал Афонин.

— Если скорости наберут, то сшибут — ясно! — говорил машинист Варежкин, водивший когда-то царский поезд.

Он же первый в половине второго расслышал бег колес на линии и крикнул Афонину:

Афонин выбежал за амбар и присел на корточки, озирая весь путь. Из выемки с ветром и лихою игрою колес вылетел состав без паровоза и в момент вскочил на затрепетавший под такою скоростью мост.

Афонин забыл дышать и от какого-то восторга нечаянно взмок глазами. Состав скрылся на мгновенье в гуще вагонов полустанка, и сейчас же там поднялось облако песчаной пыли. Потом раздался резкий, краткий разлом стали, закончившийся раздраженным треском.

— Есть! — сказал сразу успокоившийся Афонин и побежал впереди всего отряда на полустанок.

По песку и раскопанным грядкам картошек бежать было очень тяжело. Надо иметь большое очарование в сердце, чтобы так трудиться.

По мосту отряд пошел своим шагом — каждый считал белый бронепоезд разбитым и бессильным.

Отряд обошел пакгауз и тихо выбрался на чистую середину путей. На четвертом пути стоял чистый целый бронепоезд, а на главном — крошево фуража, песка и дребедень размятых, порванных вагонов.

Отряд бросился на бронепоезд, зачумленный последним страхом, превратившимся в безысходное геройство. Но железнодорожников начал резать пулемет, заработавший с молчка. И каждый лег на рельсы, на путевой балласт или на ржавый болт, некогда оторвавшийся с поезда на ходу. Ни у кого не успела замереть кровь, разогнанная напряженным сердцем, и тело долго тлело теплотой после смерти. Жизнь была не умерщвлена, а оторвана, как сброс с горы.

У Афонина три пули защемились сердцем, но он лежал живым и сознающим. Он видел синий воздух и тонкий поток пуль в нем. За каждой пулей он мог следить отдельно — с такой остротой и бдительностью он подразумевал совершающееся.

«Ведь я умираю — мои все умерли давно!»- подумал Афонин и пожелал отрезать себе голову от разрушенного пулями сердца — для дальнейшего сознания.

Мир тихо, как синий корабль, отходил от глаз Афонина: отнялось небо, исчез бронепоезд, потух светлый воздух, остался только рельс у головы. Сознание все больше средоточилось в точке, но точка сияла спрессованной ясностью. Чем больше сжималось сознание, тем ослепительней оно проницало в последние мгновенные явления. Наконец, сознание начало видеть только свои тающие края, подбираясь все более к узкому месту, и обратилось в свою противоположность.

В побелевших открытых глазах Афонина ходили тени текущего грязного воздуха — глаза, как куски прозрачной горной породы, отражали осиротевший одним человеком мир.

Рядом с Афониным успокоился Кваков, взмокнув кровью, как заржавленный.

На это место с бронепоезда сошел белый офицер, Леонид Маевский. Он был молод и умен, до войны писал стихи и изучал историю религий.

Он остановился у тела Афонина. Тот лежал огромным, грязным и сильным человеком.

Маевскому надоела война, он не верил в человеческое общество — и его тянуло к библиотекам.

«Неужели они правы? — спросил он себя и мертвых. — Нет, никто не прав: человечеству осталось одно одиночество. Века мы мучаем друг друга, — значит, надо разойтись и кончить историю».

До конца своего последнего дня Маевский не понял, что гораздо легче кончить себя, чем историю.

Поздно вечером бронепоезд матросов вскочил на полустанок и начал громить белых в упор. Беспамятная, неистовая сила матросов почти вся полегла трупами — поперек мертвого отряда железнодорожников, но из белых совсем никто не ушел. Маевский застрелился в поезде, и отчаяние его было так велико, что он умер раньше своего выстрела. Его последняя неверующая скорбь равнялась равнодушию пришедшего потом матроса, обменявшего свою обмундировку на его.

Ночью два поезда стояли рядом, наполненные спящими и мертвыми людьми. Усталость живых была больше чувства опасности — и ни один часовой не стоял на затихшем полустанке.

Утром два броневых поезда пошли в город и помогли сбить и расстрелять белую кавалерию, двое суток рвавшуюся на город и еле сдерживаемую слабыми отрядами молодых красноармейцев.

Пухов прошелся по городу. Пожары потухли, кое-какое недвижимое имущество погибло, но люди остались полностью.

Оглядев по-хозяйски город, вечером он сказал Зворычному:

— Война нам убыточна — пора ее кончить!

Зворычный чувствовал себя помощником убийцы и молча держал свой характер против Пухова. А Пухов знал себя за умного человека и говорил, что бронепоезд никогда не ставят на четвертый путь, а всегда на главный — это белые правил движения не знали.

— Все ж таки мы им дров наломали и жуть нагнали!

— Иди ты к черту! — ценил Пухова Зворычный. — У тебя всегда голова свербит без учета фактов — тебя бы к стенке надо!

— Опять же — к стенке! Тебе говорят, что война это ум, а не драка. Я Врангеля шпокал, англичан не боялся, а вы от конных наездников целый город перепугали.

— Каких наездников? — спрашивал злой и непокойный Зворычный. — Кавалерия — это тебе наездники?

— Никакой кавалерии и не было! А просто — верховые бандиты! Выдумали какого-то генерала Любославского, — а это атаман из Тамбовской губернии. А броневой поезд они захватили в Балашове — вот и вся музыка. Их и было-то человек пятьсот…

— А откуда же белые офицеры у них?

— Вот тебе раз — отчубучил! Так они ж теперь везде шляются — новую войну ищут! Что я их, не знаю, что ль? Это — люди идейные, вроде коммунистов.

— Значит, по-твоему, на нас налетела банда?

— Ну да, банда! А ты думал — целая армия? Армию на юге прочно угомонили.

— А артиллерия у них откуда? — не верил Пухову Зворычный.

— Чудак человек! Давай мне мандат с печатью — я тебе по деревням в неделю сто пушек наберу.

Дома Пухов не ел и не пил — нечего было — и томился одним размышлением. Природу хватал мороз, и она сдавалась на зиму.

Когда начали работать мастерские, Пухова не хотели брать на работу: ты — сукин сын, говорят, иди куда-нибудь в другое место! Пухов доказывал, что его несчастный десант против белых — дело ума, а не подлости, и пользовался пока что горячим завтраком в мастерских.

Потом ячейка решила, что Пухов — не предатель, а просто придурковатый мужик, и поставила его на прежнее место. Но с Пухова взяли подписку — пройти вечерние курсы политграмоты. Пухов подписался, хотя не верил в организацию мысли. Он так и сказал на ячейке: человек — сволочь, ты его хочешь от бывшего бога отучить, а он тебе Собор Революции построит!

— Ты своего добьешься, Пухов! Тебя где-нибудь шпокнут! — серьезно сказал ему секретарь ячейки.

— Ничего не шпокнут! — ответил Пухов. — Я всю тактику жизни чувствую.

Зимовал он один — и много горя хлебнул: не столько от работы, сколько от домоводства. К Зворычному Пухов ходить совсем перестал: глупый человек, схватился за революцию, как за бога, аж слюни текут от усердия веры! А вся революция — простота: перекрошил белых — делай разнообразные вещи.

А Зворычный мудрит: паровозное колесо согласовывал с Карлом Марксом, а сам сох от вечернего учения и комиссарства — и забыл, как делается это колесо. Но Пухов втайне подумывал, что нельзя жить зря и бестолково, как было раньше. Теперь наступила умственная жизнь, чтобы ничто ее не замусоривало. Теперь без вреда себе уцелеть трудно, зато человек стал нужен; а если сорвешься с общего такта — выпишут в издержки революции, как путевой балласт.

Но, ворочаясь головой на подушке, Пухов чувствовал свое бушующее сердце и не знал, где этому сердцу место в уме.

Источник

Огненный ад. Как спасали людей после крупнейшей железнодорожной катастрофы

МОСКВА, 3 июн — РИА Новости, Николай Протопопов. Два переполненных поезда, объемный взрыв газа на поврежденном трубопроводе и более 600 погибших — ровно 30 лет назад, в ночь с 3 на 4 июня 1989-го, на Транссибирской магистрали произошла крупнейшая в истории железнодорожная катастрофа. Выжившие пассажиры, спасатели и очевидцы рассказали РИА Новости о тех трагических событиях.

Роковая встреча

В трубопроводе Западная Сибирь — Урал — Поволжье, проходившем вдоль железной дороги, на перегоне между станциями Углу-Теляк (Башкирия) и Аша (Челябинская область) образовался разрыв. Утечку своевременно не устранили, и в низине, прилегающей к железнодорожной насыпи, в течение нескольких месяцев скапливался сжиженный газ. В ночь на 4 июня в этом месте навстречу друг другу шли два поезда: Новосибирск — Адлер и Адлер — Новосибирск. В них находилось около 1300 человек. Одни ехали на отдых в Краснодарский край, другие оттуда возвращались.

Рвануло как раз в тот момент, когда встречные поезда поравнялись. Взрыв был чудовищный: специалисты оценили мощность в 300 тонн в тротиловом эквиваленте. Столб пламени видели за сто километров, сильнейший пожар охватил территорию в 250 гектаров.

Все 37 вагонов и оба электровоза были разрушены. Семь вагонов сгорели полностью, 26 выгорели изнутри, еще 11 оторвало от составов и сбросило с путей. Взрывная волна повалила деревья в радиусе трех километров.

Сгоревший день рождения

Анастасия Кудашова с семьей — мужем, четырехлетней и двухгодовалой дочерьми — ехала из Челябинска в Пензу к родственникам, чтобы отметить день рождения одной из девочек. «Мы находились в восьмом вагоне, — рассказывает Анастасия РИА Новости. — Перед самым взрывом я проснулась, было у меня какое-то нехорошее предчувствие. Однако момент взрыва я не помню, потеряла сознание. Наш вагон не опрокинулся, но замкнуло электропроводку. Когда очнулась, почувствовала, что все лицо обожжено. Большинство пассажиров в вагоне от взрывной волны тоже потеряли сознание. Стояла тишина. Я поднялась, вернулась в купе, принялась расталкивать мужа и детей».

Люди понемногу выбирались из поезда. Первыми эвакуировали детей и женщин. По словам Анастасии, металлическая обшивка вагона раскалилась. «Все было настолько горячим, что кожа на руках шипела, — продолжает Анастасия. — Но тогда я не чувствовала боли. Надо было поскорее выбраться и отойти подальше от поездов. Паники не было, помню, что даже дети не плакали. Мы спустились с железнодорожной насыпи в овраг и ждали помощи. От одежды остались одни лохмотья, бантики на головах девочек поплавились. Нас лихорадило от шока».

Еще:  Сколько стоит отправить железнодорожный контейнер с вещами из Москвы или Московской области в другой город России

Семью Анастасии погрузили в один из подъехавших грузовиков и доставили в школу города Углу-Теляк, где собирали пострадавших. Уже оттуда развезли всех сначала по больницам Уфы, а затем — в Челябинск. У Анастасии диагностировали 64 процента ожогов тела, у мужа — 25, у младшей дочери — десять. Старшей повезло — в момент взрыва она спала под одеялом. Пассажиры пострадали и от осколков разбившихся в вагонах окон.

«Очень долго не могла вставать с постели, — говорит Анастасия. — Ноги были сильно порезаны, ожоги третьей степени. Врачи не надеялись, что я выживу. Но я поправилась. А муж умер через несколько недель. Началось заражение, сепсис, его не спасли. Дочки сейчас уже не помнят ту ночь, а старшая говорила тогда, что у нее сгорел день рождения».

Пострадавшим в аварии полагались компенсации: взрослым по 15 тысяч рублей, детям — по 12. Семьям погибших выплатили по 18 тысяч рублей. Но все эти деньги через несколько лет обесценились. В больнице Анастасии очень помогали простые люди — приносили еду, молоко, ягоды и фрукты. На всю жизнь запомнился вкус мясного бульона, которым ее напоила незнакомая женщина. С тех пор это блюдо — одно из ее любимых.

Помощь на месте

К спасательным работам привлекались все силы, в том числе и военные. Дмитрий Гурков в то время был срочником в школе младших авиационных специалистов в Уфе. Служба только началась. «Еще присягу не приняли, то есть формально — недосолдаты статуса «три дня с поезда», — объясняет Дмитрий. — Тем утром все было как-то не так. Боевая тревога в четыре утра, напряжение висело в воздухе, взводный не острил. Даже подумали, не война ли. Выдали противогазы, погрузили в городские автобусы. Мы не знали, что случилось, куда едем. В пути увидели столб дыма. Шли прямо на него, как на маяк. Стало понятно, что это не учения. В автобусах куча сухпаев — значит, надолго».

Солдат свозили к месту аварии на обычных городских автобусах. Масштаб катастрофы осознавали сразу. «Жуткое зрелище, — признается Гурков. — Мое детство прошло на железной дороге, всегда со мной такая идиллия: разогретая насыпь, дрожащий воздух, горький запах полыни, деготь, пахучие деревянные шпалы. Никогда бы не подумал, что рельсы могут так изогнуться дугами. Какой же там творился ад, когда рвануло! Километры обугленных остатков стволов. Как только вышли на насыпь, прямо в глаза панорамой бросилось — выжженный лес со стороны трубопровода. Вагоны мятые, обгорелые, что-то еще чадит, насыпь в обломках, мусоре. Где-то стащили в кучу крупняк, где-то еще нет. Чуть поодаль разглядели погибших, их уже складывали в сторонке».

Дмитрий и его сослуживцы занимались разбором завалов, стояли в оцеплении и прочесывали окрестности. Ценности и личные вещи пассажиров собирали отдельно. Но в первую очередь — тела и останки. «Тела были и на насыпи, и в вагонах, — уточняет Гурков. — Когда целые, когда нет. Там же работали курсанты, не помню, откуда именно. То они достанут из вагона и нужно перехватить и нести, то наоборот. Вагоны требовалось освободить в первую очередь. Нам не досталось ни носилок, ни рукавиц даже — голыми руками. Позже привезли армейские плащ-палатки, полегчало: их оставляли прямо с телами, не нужно было больше перекладывать».

Дмитрий работал на месте катастрофы в самый сложный, первый день. Уже после полудня 4 июня специалисты начали восстанавливать полотно. Необходимо было как можно скорее пустить поезда.

Первая смерть

После взрыва к месту аварии направились скорые из ближайших населенных пунктов, перевозить раненых помогали и местные жители. Девятнадцатилетняя медсестра Рафида Харунова в момент взрыва гуляла на улице с друзьями в своем поселке в 30 километрах от той злополучной низины. «Раздался громкий хлопок, в небо вонзился высоченный столб огня, — рассказывает она РИА Новости. — Затем пронеслась волна воздуха и повалила нас всех на землю, нагнула деревья, посыпались стекла в окнах домов. От огня стало светло как днем, мы подумали, что это ядерный взрыв. Из домов выбегали люди, кричали, что началась война».

Утром Рафида отправилась на работу в детское отделение Ашинской горбольницы. «Въезжая в город, я ужаснулась, — продолжает она. — Везде разрушения. Ничего еще толком не зная, принимаю смену от ночной медсестры. Она мне сообщила, что ночью был не просто взрыв газа, а в зону взрыва попал поезд. Пациентов ночью отправили по домам — на их места положили детей с ожогами. Отделения хирургии, терапии и даже инфекции, закрытое на ремонт, были переполнены пострадавшими».

Первым делом Рафида занялась переписью детей — ночная медсестра просто не успела на всех завести карточки. Девушка двинулась по палатам и постаралась зафиксировать максимум информации. Дети в палатах были тихие, многие плакали. Некоторые малыши могли назвать только имя. Рафида успокаивала детей, бегала из палаты в палату, разговаривала с ними.

«С доктором выбрали самую маленькую девочку, месяцев восьми-девяти, она лежала на кровати одна, — вспоминает Рафида. — Он оценил ее состояние как критическое, перенесли в палату интенсивной терапии, ввели «подключичку», стали капать. Ближе к обеду неопознанная девочка умерла. Поразило меня, неопытную тогда, молодую медсестру, что вроде ожогов нет у нее, только опалились чуть-чуть реснички и волосики, а она умерла. Это был первый раз, когда я увидела умирающего человека».

Надо было отнести тело ребенка в больничный морг. «Сама боюсь, ни разу не была в морге, — признается медсестра. — Иду туда, и вдруг возле морга взгляд мой падает на мусорный бак. А там много-много солдатских сапог. Захожу внутрь и понимаю, как много умерших. Ходила как в каком-то фильме ужасов».

Позже на помощь коллегам прибыли медики из Челябинска, врачи из Армении. Совместно организовали сортировку раненых, всех тяжелых вывезли на кроватях в коридор, чтобы находились перед глазами. Легких подготовили к транспортировке вертолетами в Челябинск.

Только спустя месяцы стали известны подробности катастрофы. На месте погибли 258 человек, более 800 получили ожоги и травмы различной степени тяжести, 317 умерли в больницах. Общее число жертв — 575. Однако в поездах находилось много малолетних детей, которые не учитывались как пассажиры. Сегодня на мемориале на месте катастрофы выбито 675 имен, а по неофициальным данным погибли 780 человек.

Источник

Текст книги "Сокровенный человек"

По песку и раскопанным грядкам картошек бежать было очень тяжело. Надо иметь большое очарование в сердце, чтобы так трудиться.

По мосту отряд пошел своим шагом – каждый считал белый бронепоезд разбитым и бессильным.

Отряд обошел пакгауз и тихо выбрался на чистую середину путей. На четвертом пути стоял чистый целый бронепоезд, а на главном – крошево фуража, песка и дребедень размятых, порванных вагонов.

Отряд бросился на бронепоезд, зачумленный последним страхом, превратившимся в безысходное геройство. Но железнодорожников начал резать пулемет, заработавший с молчка. И каждый лег на рельсы, на путевой балласт или на ржавый болт, некогда оторвавшийся с поезда на ходу. Ни у кого не успела замереть кровь, разогнанная напряженным сердцем, и тело долго тлело теплотой после смерти. Жизнь была не умерщвлена, а оторвана, как сброс с горы.

У Афонина три пули защемились сердцем, но он лежал живым и сознающим. Он видел синий воздух и тонкий поток пуль в нем. За каждой пулей он мог следить отдельно – с такой остротой и бдительностью он подразумевал совершающееся.

«Ведь я умираю – мои все умерли давно!» – подумал Афонин и пожелал отрезать себе голову от разрушенного пулями сердца – для дальнейшего сознания.

Мир тихо, как синий корабль, отходил от глаз Афонина: отнялось небо, исчез бронепоезд, потух светлый воздух, остался только рельс у головы. Сознание все больше сосредоточивалось в точке, но точка сияла спрессованной ясностью. Чем больше сжималось сознание, тем ослепительней оно проницало в последние мгновенные явления. Наконец сознание начало видеть только свои тающие края, подбираясь все более к узкому месту, и обратилось в свою противоположность.

В побелевших открытых глазах Афонина ходили тени текущего грязного воздуха – глаза, как куски прозрачной горной породы, отражали осиротевший одним человеком мир.

Рядом с Афониным успокоился Кваков, взмокнув кровью, как заржавленный.

На это место с бронепоезда сошел белый офицер, Леонид Маевский. Он был молод и умен, до войны писал стихи и изучал историю религий.

Он остановился у тела Афонина. Тот лежал огромным, грязным и сильным человеком.

Маевскому надоела война, он не верил в человеческое общество – и его тянуло к библиотекам.

«Неужели они правы? – спросил он себя и мертвых. – Нет, никто не прав: человечеству осталось одно одиночество. Века мы мучаем друг друга – значит, надо разойтись и кончить историю».

До конца своего последнего дня Маевский не понял, что гораздо легче кончить себя, чем историю.

Поздно вечером бронепоезд матросов вскочил на полустанок и начал громить белых в упор. Беспамятная, неистовая сила матросов почти вся полегла трупами – поперек мертвого отряда железнодорожников, но из белых совсем никто не ушел. Маевский застрелился в поезде, и отчаяние его было так велико, что он умер раньше своего выстрела. Его последняя неверующая скорбь равнялась равнодушию пришедшего потом матроса, обменявшего свою обмундировку на его.

Ночью два поезда стояли рядом, наполненные спящими и мертвыми людьми. Усталость живых была больше чувства опасности, – и ни один часовой не стоял на затихшем полустанке.

Утром два броневых поезда пошли в город и помогли сбить и расстрелять белую кавалерию, двое суток рвавшуюся на город и еле сдерживаемую слабыми отрядами молодых красноармейцев.

Пухов прошелся по городу. Пожары потухли, кое-какое недвижимое имущество погибло, но люди остались полностью.

Оглядев по-хозяйски город, вечером он сказал Зворычному:

– Война нам убыточна – пора ее кончить!

Зворычный чувствовал себя помощником убийцы и молча держал свой характер против Пухова. А Пухов знал себя за умного человека и говорил, что бронепоезд никогда не ставят на четвертый путь, а всегда на главный – это белые правил движения не знали.

– Все ж таки мы им дров наломали и жуть нагнали!

– Иди ты к черту! – ценил Пухова Зворычный. – У тебя всегда голова свербит без учета фактов, – тебя бы к стенке надо!

– Опять же – к стенке! Тебе говорят, что война – это ум, а не драка. Я Врангеля шпокал, англичан не боялся, а вы от конных наездников целый город перепугали!

– Каких наездников? – спрашивал злой и непокойный Зворычный. – Кавалерия – это тебе наездники?

– Никакой кавалерии и не было! А просто – верховые бандиты! Выдумали какого-то генерала Любославского, – а это атаман из Тамбовской губернии. А броневой поезд они захватили в Балашове, – вот и вся музыка. Их и было-то человек пятьсот.

– А откуда же белые офицеры у них?

– Вот тебе раз, – отчубучил! Так они ж теперь везде шляются – новую войну ищут! Что я их, не знаю, что ль? Это люди идейные, вроде коммунистов.

– Значит, по-твоему, на нас налетела банда?

– Ну да, банда! А ты думал – целая армия? Армию на юге прочно угомонили.

– А артиллерия у них откуда? – не верил Пухову Зворычный.

– Чудак-человек! Давай мне мандат с печатью – я тебе по деревням в неделю сто пушек наберу.

Дома Пухов не ел и не пил – нечего было – и томился одним размышлением. Природу хватал мороз, и она сдавалась, на зиму.

Когда начали работать мастерские, Пухова не хотели брать на работу: ты – сукин сын, говорят, иди куда-нибудь в другое место! Пухов доказывал, что его несчастный десант против белых – дело ума, а не подлости, и пользовался пока что горячим завтраком в мастерских.

Потом ячейка решила, что Пухов – не предатель, а просто придурковатый мужик, и поставила его на прежнее место. Но с Пухова взяли подписку – пройти вечерние курсы политграмоты. Пухов подписался, хотя не верил в организацию мысли. Он так и сказал на ячейке: человек – сволочь, ты его хочешь от бывшего бога отучить, а он тебе Собор Революции построит!

Еще:  Купить ЖД билеты Чусовская Пыть Ях

– Ты своего добьешься, Пухов! Тебя где-нибудь шпокнут! – серьезно сказал ему секретарь ячейки.

– Ничего не шпокнут! – ответил Пухов. – Я всю тактику жизни чувствую.

Зимовал он один – и много горя хлебнул: не столько от работы, сколько от домоводства. К Зворычному Пухов ходить совсем перестал: глупый человек, схватился за революцию, как за бога, аж слюни текут от усердия веры! А вся революция – простота: перекрошил белых – делай разнообразные вещи.

А Зворычный мудрит: паровозное колесо согласовывал с Карлом Марксом, а сам сох от вечернего учения и комиссарства – и забыл, как делается это колесо. Но Пухов втайне подумывал, что нельзя жить зря и бестолково, как было раньше. Теперь наступила умственная жизнь, чтобы ничто ее не замусоривало. Теперь без вреда себе уцелеть трудно, зато человек стал нужен; а если сорвешься с общего такта, – выпишут в издержки революции, как путевой балласт.

Но, ворочаясь головой на подушке, Пухов чувствовал свое бушующее сердце и не знал, где этому сердцу место в уме.

Сквозь зиму Пухов жил медленно, как лез в скважину. Работа в цехе отягощала его – не тяжестью, а унынием.

Материалов не хватало, электрическая станция работала с перебоями – и были длинные мертвые простои.

Нашел Пухов одного друга себе – Афанасия Перевощикова, бригадира из сборочного цеха, но тот женился, занялся брачным делом, и Пухов остался опять один. Тогда он и понял, что женатый человек, то есть состоящий в браке, для друга и для общества – человек бракованный.

– Афанас, ты теперь не цельный человек, а бракованный! – говорил Пухов с сожалением.

– Э, Фома, и ты со щербиной: торец стоит и то не один, а рядышком с другим!

Но Пухов уже привык к своей комнате, ему казалось, что стены и вещи тоскуют по нем, когда он на работе.

Когда зима начала подогреваться, Пухов вспомнил про Шарикова: душевный парень – не то сделал он подводные лодки, не то нет?

Два вечера Пухов писал ему письмо. Написал про все – про песчаный десант, разбивший белый бронепоезд с одного удара, про Коммунистический Собор, назло всему народу построенный летом на Базарной площади, про свою скуку вдали от морской жизни и про все другое. Написал он также, что подводные лодки в Царицыне делать не взялись – мастера забыли, с чего их начинать, и не было кровельного железа. Теперь же Пухов решил выехать в Баку, как только получит от Шарикова мандат по почте. В Баку много стоячих машин но нефтяному делу, которые должны двинуться, так как в России есть дизеля, а на море моторы. зря пропадающие без работы. Сверх того, морское занятие серьезней сухопутного, а морские десанты искуснее песчаных.

У Пухова три раза стреляла рука, пока он карякал буквы: с самого новороссийского десанта ничего писаного не видал, – отвык от чистописания.

«До чего ж письмо – тонкое дело!» – думал Пухов на передышке и писал, что в мозг попадало.

На конверте он обозначил:

«Адресату морскому матросу Шарапову.

В Баку – на Каспийскую флотилию».

Целую ночь он отдыхал от творчества, а утром пошел на почту сдавать письмо.

– Брось в ящик! – сказал ему чиновник. – У тебя простое письмо!

– Из ящиков писем не вынимают, – я никогда не видел! Отправь из рук! – попросил Пухов.

– Как так не вынимают? – обиделся чиновник. – Ты по улице ходишь не вовремя, вот и не видишь!

Тогда Пухов просунул письмо в ящик и осмотрел его устройство.

– Не вынают, дьяволы, – ржавь кругом!

На политграмоту Пухов не ходил, хотя и подписал ячейкину бумажку.

– Что ж ты не ходишь, товарищ? Приглашать тебя надо? – строго спросил его однажды Мокров, новый секретарь ячейки (Зворычного сменили за помощь Пухову в песчаных платформах).

– Чего мне ходить, – я и из книг все узнаю! – разъяснял Пухов и думал о далеком Баку.

Через месяц пришел ответ от Шарикова.

«Ехай скорее, – писал Шариков, – на нефтяных приисках делов много, а мозговитых людей мало. Сволочь живет всюду, а не хватает прилежности убрать ее внутрь Советской России. Все ждут англичан, – что нам шкворень выдернут. Пускай дергают, мы тогда на передке поедем. А мандата тебе выслать не могу – их секретарь составляет, у него и печать, а я его арестовал. Но ты ехай – харчи будут».

Прочитав текст письма, Пухов изучил штемпеля: действительно Баку, и лег спать, осчастливленный другом.

Уволили Пухова охотно и быстро, тем более что он для рабочих смутный человек. Не враг, но какой-то ветер, дующий мимо паруса революции.

Не все так хорошо доезжают до Баку, но Пухов доехал: он попал на порожнюю цистерну, гонимую из Москвы прямым и скорым сообщением в Баку.

Виды природы Пухова не удивили: каждый год случается одно и то же, а чувство уже деревенеет от усталой старости и не видит остроты разнообразия. Как почтовый чиновник, он не принимал от природы писем в личные руки, а складывал их в темный ящик обросшего забвением сердца, который редко отворяют. А раньше вся природа была для него срочным известием.

За Ростовом летали ласточки, – любимые птицы молодого Пухова, а теперь он думал: видел я вас, чертей, если бы иное что летало, а то старые птицы!

Так он и доехал до самого конца.

– Явился? – поднял глаза от служебных бумаг Шариков.

– Вот он! – обозначил себя Пухов и начал разговаривать по существу.

В тот год советский нефтяной промысел собирал к себе старых мастеровых, заблудившихся в темноте далеких родин и на проселках революции.

Каждый день приезжали буровые мастера, картальщики, машинисты и прочий похожий друг на друга народ.

Несмотря на долгий голод, народ был свежий и окрепший, будто насыщенный прочной пищей.

Шариков теперь ведал нефтью – комиссар по вербовке рабочей силы. Вербовал он эту силу разумно и доверчиво. Приходил в канцелярию простой, сильный человек и обращался:

– Десять лет в Сураханах тарталил, теперь опять на свою работу хочу!

– А где ты был в революционное время? – допрашивал Шариков.

– Как где? Здесь делать нечего было.

– А где ты ряжку налопал? Дезертиром в пещере жил, а баба тебе творог носила.

– Что ты, товарищ! Я – красный партизан, здоровье на воздухе нажил!

Шариков в него всматривался. Тот стоял и смущался.

– Ну, на тебе талон – на вторую буровую, там спросишь Подшивалова, он все знает.

Пухов обсиживался в канцелярии и наблюдал. Его удивляло, отчего так много забот с этой нефтью, раз ее люди сами не делают, а берут из готового грунта.

– Где насос, где черпак – вот и все дело! – рассказывал он Шарикову. – А ты тут целую подоплеку придумал!

– А как же иначе, чудак? Промысел – это, брат, надлежащее мероприятие, – ответил Шариков не своей речью.

«И этот, должно, на курсах обтесался, – подумал Пухов. – Не своим умом живет: скоро все на свете организовывать начнет. Беда».

Шариков поставил Пухова машинистом на нефтяной двигатель – перекачивать нефть из скважины в нефтехранилище. Для Пухова это было самое милое дело: день и ночь вращается машина – умная, как живая, неустанная и верная, как сердце. Среди работы Пухов выходил иногда из помещения и созерцал лихое южное солнце, сварившее когда-то нефть в недрах земли.

– Вари так и дальше! – сообщал вверх Пухов и слушал танцующую музыку своей напряженной машины.

Квартиры Пухов не имел, а спал на инструментальном ящике в машинном сарае. Шум машины ему совсем не мешал, когда ночью работал сменный машинист. Все равно на душе было тепло – от удобств душевного покоя не приобретешь; хорошие же мысли приходят не в уюте, а от пересечки с людьми и событиями – и так дальше. Поэтому Пухов не нуждался в услугах для своей личности.

– Я – человек облегченного типа! – объяснял он тем, которые хотели его женить и водворить в брачную усадьбу.

А такие были: когда социальная идеология была неразвита и рабочий человек угощал себя выдумкой.

Иногда приезжал на автомобиле Шариков и глядел на вышки, как на корабли. Кто из рабочих чего просил, он сейчас же давал.

– Товарищ Шариков, выпиши клок мануфактуры, – баба приехала, оборвалась в деревне!

– На, черт! Если спекульнешь – на волю пущу! Пролетариат – честный предмет. – И выписывал бумажку, стараясь так знаменито и фигурно расписаться, чтобы потом читатель его фамилии сказал: товарищ Шариков – это интеллигентный человек!

Шли недели, пищи давали достаточно, и Пухов отъедался. Жалел он об одном, что немного постарел, нет чего-то нечаянного в душе, что бывало раньше.

Кругом шла, в сущности, хорошая, легкая жизнь, поэтому Пухов ее не замечал и не беспокоился. Кто такой Шариков? – Свой же друг. Чья нефть в земле и скважины? – Наши, мы их сделали. Что такое природа? – Добро для бедных людей. И так дальше. Больше не было тревоги и удручения от имущества и начальства.

Как-то приехал Шариков и говорил сразу Пухову, как будто всю дорогу думал об этом:

– Пухов, хочешь коммунистом сделаться?

– А что такое коммунист?

– Сволочь ты! Коммунист – это умный, научный человек, а буржуй – исторический дурак!

– Почему не хочешь?

– Я – природный Дурак! – объявил Пухов, потому что он знал особые ненарочные способы очаровывать и привлекать к себе людей и всегда производил ответ без всякого размышления.

– Вот гад! – засмеялся Шариков и поехал начальствовать дальше.

Со дня прибытия в Баку Пухову стало навсегда хорошо. Вставал он рано, осматривал зарю, вышки, слушал гудок парохода и думал кое о чем. Иногда он вспоминал свою умершую от преждевременного износа жену и немного грустил, но напрасно.

Однажды он шел из Баку на промысел. Он заночевал у Шарикова. К тому брат из плена вернулся, и было угощение. Ночь только что кончилась. Несмотря на бесконечное пространство, в мире было уютно в этот ранний час, и Пухов шагал, наливаясь какой-то прелестью. Гулко и долго гудел дальний нефтеперегонный завод, распуская ночную смену.

Весь свет переживал утро, каждый человек знал про это происшествие, кто явно торжествуя, кто бурча от смутного сновидения.

Нечаянное сочувствие к людям, одиноко работавшим против вещества всего мира, прояснялось в заросшей жизнью душе Пухова. Революция – как раз лучшая судьба для людей, верней ничего не придумаешь. Это было трудно, резко и сразу легко, как нарождение.

Во второй раз – после молодости – Пухов снова увидел роскошь жизни и неистовство смелой природы, неимоверной в тишине и в действии.

Пухов Шел с удовольствием, чувствуя, как и давно, родственность всех тел к своему телу. Он постепенно догадывался о самом важном и мучительном. Он даже остановился, опустив глаза, – нечаянное в душе возвратилось к нему. Отчаянная природа перешла в людей и в смелость революции. Бот где таилось для него сомнение.

Душевная чужбина оставила Пухова на том месте, где он стоял, и он узнал теплоту родины, будто вернулся к детской матери от ненужной жены. Он тронулся по своей линии к буровой скважине, легко превозмогая опустевшее счастливое тело.

Пухов сам не знал – не то он таял, не то рождался.

Свет и теплота утра напрягались над миром и постепенно превращались в силу человека.

В машинном сарае Пухова встретил машинист, ожидавший смены. Он слегка подремывал и каждую минуту терял себя в дебрях сна и возвращался оттуда.

Газ двигателя Пухов вобрал в себя, как благоухание, чувствуя свою жизнь во всю глубину – до сокровенного пульса.

Источник